Ода
Карлу Кебаху,
главному садовнику Южного берега Крыма
на разбиение Воронцовского парка в Алупке
Карлу Кебаху,
главному садовнику Южного берега Крыма
на разбиение Воронцовского парка в Алупке
Веселая Алупка
с неведомой поры,
как легкая голубка,
присела у горы.
Вокруг нее престолы
плясали вальс-бостон -
так обживают пчелы
раскрывшийся бутон -
пока на горизонте
в тумане не возник,
распялив пляжный зонтик,
пузатый отпускник...
( Продолжение оды )
Близятся выборы в Думу.
Граждане, к урнам спешите!
О. ловите, ловите коварную пуму!
О. ловите, ловите, ловите, ловите!
Граждане, к урнам спешите!
О. ловите, ловите коварную пуму!
О. ловите, ловите, ловите, ловите!
А. Блок
Жара. С самого утра парит. На фоне сумрачно-белесого, розоватого неба — недвижные листья кудрявых тополей. Улицы, вдоль которых растут эти тополя, образуют равномерную сетку, словно это ученическая тетрадь в клеточку. В подмосковном городе, недалеко за кольцевой автодорогой, всё расчерчено на квадраты – как в дачном поселке, или в концлагере. Здесь нет ни холмов, ни реки, ни купеческих домиков, ни вросших в землю бревенчатых развалюх, ни кривых переулков, ни собачьих будок. Здесь никогда не звонили церковные колокола. Он не вырос подобно обычным городам — как дитя в семье или куст на пригорке. С самого начала его начертили люди на ватмане и миллиметровке — в соответствии с принятыми резолюциями — в качестве досадного, но, увы, неизбежного приложения к секретному заводу.
( Дальше о жаре )
( Дальше о жаре )
о знали в лицо все завсегдатаи московских концертных залов и театров. Он являлся туда всегда один — таинственный, как капитан Немо — и садился в первом-втором ряду, слева от прохода. Он не пропустил, наверное, ни одного концерта Рихтера, Гилельса, именитых иностранных гастролеров, ни одной премьеры в Большом. На его коленях покоился огромный роскошный букет (чаще всего розы), и по окончании концерта, под гром оваций он вручал цветы артисту с небрежной грацией аристократа. Он был пришельцем из какого-то неведомого, призрачного мира: никто и никогда не видел его в коридорах консерватории или гнесинки, в толпе меломанов возле консерваторских касс.
( Судьба таинственного незнакомца... )( Судьба таинственного незнакомца... )( Судьба таинственного незнакомца )</div>
</div>
( Судьба таинственного незнакомца... )( Судьба таинственного незнакомца... )( Судьба таинственного незнакомца )</div>
</div>
Вечер. Стол с чайными приборами, а над ним – лампа. Голубоватые куски рафинада в стеклянной вазочке. Их можно взять почернелыми щипчиками и положить в чай. Вздрогнет натянутая поверхность, клочок беловатой пены побежит к фарфоровому берегу. Покрытая патиной серебряная ложка ударится о стенки чашки. Ломтик лимона – словно символическое солнце с индийского флага – плывет в темном янтаре. Вот вечернее солнце выглядывает из-за пыльной портьеры, выхватив циферблат настенных часов. Шипит механизм, надтреснутый звон наполняет комнату. Динь – динь – динь…
— Послушайте, а я видел сегодня прилетевшую ласточку.
— Да что вы, вроде еще не время — они ведь в мае только появляются. Ведь подснежники не отцвели еще. …
— Нет, нет. Точно, это была ласточка.
— Да откуда?
— Оттуда же, откуда и вы. Из весны.
Взгляд исподлобья. Жар, заливший щеки.
— Фу, глупость какая! …А вы говорили давеча, что скоро уезжаете.
— Ну, ничего не поделать. Увы!
Незначащие разговоры, полуулыбки, беглое пожатье руки при прощании, «дрожанье фарфоровых чашек, и речи замедленный ход»… Всё это уже было, было и невозвратимо кануло. И тут, на концерте хочется поймать, остановить, запечатлеть в памяти каждую музыкальную фразу, сказанную будто походя, вполголоса. Столько в ней щемящей нежности, печали, ускользающих, мерцающих смыслов.
«Времена года»: казалось бы, суть такого цикла — неизменность, неостановимость жизненного круговорота. А получается наоборот: всё замкнулось, осталось там, в прошлом. Но как же хорошо! Как прекрасен этот ветхий, рассыпавшийся мир, в котором так уютно жить! Или нам только кажется, что уютно?
P.S. Хотелось написать еще и про удивительного Шумана — про «Вариации на тему Клары Вик» и «Юмореску», да только Чайковский всё заслонил.
— Послушайте, а я видел сегодня прилетевшую ласточку.
— Да что вы, вроде еще не время — они ведь в мае только появляются. Ведь подснежники не отцвели еще. …
— Нет, нет. Точно, это была ласточка.
— Да откуда?
— Оттуда же, откуда и вы. Из весны.
Взгляд исподлобья. Жар, заливший щеки.
— Фу, глупость какая! …А вы говорили давеча, что скоро уезжаете.
— Ну, ничего не поделать. Увы!
Незначащие разговоры, полуулыбки, беглое пожатье руки при прощании, «дрожанье фарфоровых чашек, и речи замедленный ход»… Всё это уже было, было и невозвратимо кануло. И тут, на концерте хочется поймать, остановить, запечатлеть в памяти каждую музыкальную фразу, сказанную будто походя, вполголоса. Столько в ней щемящей нежности, печали, ускользающих, мерцающих смыслов.
«Времена года»: казалось бы, суть такого цикла — неизменность, неостановимость жизненного круговорота. А получается наоборот: всё замкнулось, осталось там, в прошлом. Но как же хорошо! Как прекрасен этот ветхий, рассыпавшийся мир, в котором так уютно жить! Или нам только кажется, что уютно?
P.S. Хотелось написать еще и про удивительного Шумана — про «Вариации на тему Клары Вик» и «Юмореску», да только Чайковский всё заслонил.
Вот, казалось бы «еще далеко мне до патриарха», а не перестаю удивляться: историческое прошлое - тут, совсем рядом. Повинуясь странным случайностям и поворотам судьбы, жизнь - вполне реально, а не только творчески, научно или слушательски-зрительски - соприкасается с теми, о ком пишут в учебниках и монографиях, с теми, кто казалось бы уже давно и навеки «изваян в граните и бронзе». И тогда они, эти великие, оживают и, кажется, сами дружески протягивают нам руку из глубины времени: лишь не оттолкни, доверься! И вот уже сквозь туман проступает длинное и суровое лицо, почти лик, с прекрасными аристократически-неправильными чертами. И человек этот оказывается иным, нежели на с детства знакомых фотографиях - в его взгляде ясно прочитывается то глубоко-личное и выстраданное, что он никогда не обнаружил бы перед объективом фотографа. И ставшее уже штампом понятие "эмигрантской тоски" становится жуткой, обжигающей реальностью...
( Read more... )
( Read more... )
Один из прадедов моих по отцовской линии, Илья Акимыч, родом из забытого богом уездного городка в Курской губернии. Ныне зовется городок Дмитриев-Льговский, а до революции именовался он Дмитриев-на-Свапе или по-иному Дмитросвапск. Был мой предок мостовщиком – ходил с артелью по Руси, мостил дороги гравием, улицы брусчаткой. Мало о нем сведений сохранилось: осталась пожелтевшая фотография страшного бородатого мужика – этакого «горьковского типа»; известно еще, что пил он, как водится, страшно, бил жену Фросю смертным боем, так что сыновья (в том числе и дед мой) насилу его от несчастной оттаскивали, и преставился в 1919 году. Собственно говоря, о прелестях этой провинциальной уездной жизни много русскими писателями писано – и Глебом Успенским, и Горьким, и Короленко, и Сологубом... Как бы то ни было, но ремеслу предков я фамилией своей обязан: а происходит она от названия большого решета, на котором гравий с грохотом просеивают.
Ну, известно, жизнь людей в разные стороны бросает. Дед мой, Лев Ильич, по отцовским стопам не пошел: еще в 1900-е годы окончил он городское училище и работал конторщиком на железнодорожной станции, пока не призвали его служить в Балтийский флот. С радостью и облегчением покинул он Дмитриев и семейство, и впоследствии без всякого пиетета именовал свою малую родину не иначе как «Дмитрошлёпом». Потом была Мировая война, революция, в коей балтийскому матросу довелось деятельно поучаствовать, множество приключений. И, наконец, осел Лев Ильич уже с собственной семьей в начале 20-х годов в Москве.
А завел я речь о предках в связи с еще одной яркой фигурой из прошлого – Иваном Афанасьевичем Родионовым. Объявился он в Москве в конце 40-х или начале 50-х годов. Это был невысокий жилистый старик лет за семьдесят, с загорелым и обветренным, плохо побритым лицом и огромными, узловатыми от тяжелой работы руками. В незапамятные времена начал он работать вместе с Ильей Акимычем в дмитриевской мостильной артели, да так с тех пор всю жизнь на коленках с молотком под солнцем и дождем и простоял. А в Москву его привел выгодный заказ – крыть брусчаткой боковые перроны Киевского вокзала. Разумеется не мог он, трудясь в столице, не навестить сына своего покойного приятеля.
…Ну, как водится, усаживают гостя обедать. Хозяин водку в рюмки разливает, хозяйка закуски подкладывает. Выпили по первой…
( Read more... )
На отъезд NN в Крым
(маленькая ода)
Где словно косточкой воздух горчит виноградной,
Где подымается моря торжественный купол,
Где я шершавые камни, карабкаясь, щупал,
Где проходили столетья чредою неспешной,
Где прорастала гора генуэзской скворешней,
Где разрушались и вновь воздвигалися грады
Под контрапункты, что хором выводят цикады -
Там ожидает в дурманах травы разогретой
Сладкий глоток из реки, называемой Летой -
Там позабудется, сгинет и канет земное -
Ветром ли сдует, слизнет ли соленой волною.
На возвращение NN из Крыма
(маленькая элегия)
Из края звёзд и каменных скворешен,
Нагретых трав, дешевого вина,
Где каждый фавн - язычески безгрешен,
Хоть в ребрах бес, а в стрижке - седина,
Где перелетных нимф лихие стаи
В июле омрачают небосклон,
Где, книгу жизни медленно листая,
Становишься задумчив, как Назон,-
- Вы привезли не южную погоду,
Но белый пепел солнца в волосах
И в памяти - закат, о коем оду
Недели две назад "еже писах".
***********************
Слепящий блеск. Вода гусиной кожей
Накрыла плечи. Холод - будто взрыв.
И боязливо ежится прохожий,
Себя на месте Вас вообразив.
А может быть ("наверное" не скажем)
Страшили Вас холодные валы,
И Ян-Лука над опустелым пляжем
В наушники Вам напевал хвалы,
И голоса вилися, словно лозы
Над тропкою в игрушечном саду.
А рядом на холме кричали козы -
Как в семьдесят-неведомом году.
Вы на стопах усталых соль морскую
Несли домой и скумбрию в суме.
- Друг Ян-Лука, о чем я так тоскую?
- Наверное, о козах на холме...
************************
С морской волной мешает воды Лета
Лишь для того, чья участь - вспоминать.
Вам, из весны не прешагнувшей в лето,
Едва ль дано забвение познать!
Что связывает нас с прошлым? Памятники, храмы, дворцы, музеи? Далеко-далеко, в Египте стоят среди песков пирамиды, стояли и стоять будут – это история. То же - Колизей, Пантеон, Сан-Суси, Лувр, Эрмитаж… Но есть и удивительные эфемерные вещи, в которых глубокая древность живет. Хрупкие они, незаметные, разрушить их очень легко – и исчезают эти исторические фантомы навеки.
Картина, ярко запечатлевшаяся в памяти: грязно-бурая еще не замерзшая Москва-река, серо-свинцовое небо (оно значительно темнее лежащего на набережной снега). Вечереет, но фонари еще не горят. Вдруг ветер доносит с другого берега, из Нескучного нарастающий птичий гвалт. И вот, вдали, над стоящими у воды парковыми ротондами, над черными деревьями, над проглядывающей сквозь них крышей Александринского дворца (там теперь Академия наук) поднимается огромная туча. Вороны и галки – сколько же их! – с карканьем покружив над парком, устремляются к центру города. Они летят ночевать в Кремль – на деревья, растущие на склоне Кремлевского холма. Зимой и осенью. Изо дня в день. Почему? – Неизвестно! Может орнитологи объяснят?
Что-то глубинное, страшное и вечное чудится в этих ритуальных перелетах. То самое, что слышится в звуках «Бориса Годунова» и «Хованщины», видится в нервных мазках «Боярыни Морозовой» и «Утра стрелецкой казни», чуется за сухими строками «Капитанской дочки» и «Истории Пугачевского бунта». Кажется, так же летали эти вороны в Кремль и при Иоанне Васильевиче, и при Петре Алексеевиче – на виселицах посиживали, острым клювом перышки почёсывали да на Лобное место круглым глазом поглядывали. Однако и столетия спустя, при Владимире и при Леониде Ильичах пернатые свой обычай блюли. И, мнилось: так оно всегда в Москве было и будет, доколе стоит Русская земля.
А вот прошло двадцать-тридцать лет всего – и не стало ворон с галками в Нескучном. Уж не знаю, как их вывели. Вытравили, наверное. Видно летали они куда не надо, гадили нещадно на красивые черные машины в Кремле, карканьем своим отвлекали государственных мужей от высоких государственных дум. И вообще, непорядок это: дикие толпы на Манежной, тучи галок над Кремлем…
Картина, ярко запечатлевшаяся в памяти: грязно-бурая еще не замерзшая Москва-река, серо-свинцовое небо (оно значительно темнее лежащего на набережной снега). Вечереет, но фонари еще не горят. Вдруг ветер доносит с другого берега, из Нескучного нарастающий птичий гвалт. И вот, вдали, над стоящими у воды парковыми ротондами, над черными деревьями, над проглядывающей сквозь них крышей Александринского дворца (там теперь Академия наук) поднимается огромная туча. Вороны и галки – сколько же их! – с карканьем покружив над парком, устремляются к центру города. Они летят ночевать в Кремль – на деревья, растущие на склоне Кремлевского холма. Зимой и осенью. Изо дня в день. Почему? – Неизвестно! Может орнитологи объяснят?
Что-то глубинное, страшное и вечное чудится в этих ритуальных перелетах. То самое, что слышится в звуках «Бориса Годунова» и «Хованщины», видится в нервных мазках «Боярыни Морозовой» и «Утра стрелецкой казни», чуется за сухими строками «Капитанской дочки» и «Истории Пугачевского бунта». Кажется, так же летали эти вороны в Кремль и при Иоанне Васильевиче, и при Петре Алексеевиче – на виселицах посиживали, острым клювом перышки почёсывали да на Лобное место круглым глазом поглядывали. Однако и столетия спустя, при Владимире и при Леониде Ильичах пернатые свой обычай блюли. И, мнилось: так оно всегда в Москве было и будет, доколе стоит Русская земля.
А вот прошло двадцать-тридцать лет всего – и не стало ворон с галками в Нескучном. Уж не знаю, как их вывели. Вытравили, наверное. Видно летали они куда не надо, гадили нещадно на красивые черные машины в Кремле, карканьем своим отвлекали государственных мужей от высоких государственных дум. И вообще, непорядок это: дикие толпы на Манежной, тучи галок над Кремлем…
Хорошо идти по московским бульварам быстро-быстро, и долго-долго… Ночь. Кое-где на лавочках самозабвенно мерзнут влюбленные пары, или вяло обсуждают свои важные дела бомжи, окруженные шеренгами пустых пивных бутылок. Проносятся блестящие лаком автомобили. Вот ковыляет старуха с тележкой на колесиках – возвращается с дачных шести соток в свою нерасселенную еще коммуналкку.. В полутьме роскошного пустого кафе со звучным итальянским названием, где-то в укромном уголке сидят и о чем-то таинственно беседуют по-опереточному нарядные господа. Стайка хохочущих сомнительных длинноногих дев вываливается из сомнительных дверей сомнительного заведения…
Но что это? Порыв ветра доносит острый запах перегорелой солярки. Гул и лязг слышатся со стороны Нового Арбата. И людей на улице уже больше: юнцы с пивными банками в руках, седые солидные иностранные туристы – все они быстро идут, почти бегут. Детской радостью озарены лица. Куда бегут эти люди, зачем? - Ах, вот оно что! Там впереди движутся, гремя гусеницами танки. Идет репетиция военного парада. Всё громче шум, всё огромней и уродливей силуэты проезжающих железных монстров, всё безумней улыбки на лицах зрителей. «Ой, а меня на фоне вон той штуки сними!» - это юная красавица своему парню. Мерцают вспышки фотоаппаратов, экранчики мобильников. Вдруг толпа разражается восторженным ревом: огромные, словно раздувшиеся жирные гусеницы каких-то немыслимых насекомых из голливудских ужастиков, ползут баллистические ракеты – тяжелые и неповоротливые, выкрашенные серо-бурыми разводами.
И так страшно становится. Страшно и мерзко. Не столько от самих муляжей на колесах размером выше человеческого роста, а от той радости, которую люди при виде их испытывают – причем все: и мои соотечественники и иностранцы. Почему? Может, от недостатка воображения? От невозможности представить себе: вот эти движущиеся бараки останавливаются; ракеты медленно поднимаются вертикально и с громом взмывают в небо; а вскоре, где-то далеко-далеко, за океанами над содрогнувшейся землей вырастают сверкающие грибы ядерных взрывов. И ничего не остается вокруг – ни сомнительных длинноногих дев, ни ковыляющих старух, ни таинственных франтов в кафе, ни грязных бомжей с пивными бутылками, ни домов, ни бульваров, ни машин... Ведь там, далеко-далеко, за океанами – то же что и здесь (хотя, разумеется, немного другое).
А сколько сил, таланта, фантазии, горения тратится человеком, чтобы создать эти адские орудия! Сколько денег, наконец! Какие тайные интриги кипят в секретных лабораториях и НИИ! Сколько инфарктов случается из-за этого у докторов наук и сколько открывается язв у кандидатов!
…А, быть может, восторженные улыбки на лицах зевак порождены какими-то древними первобытными инстинктами, играми подсознания? И вместо несущих смерть ракет, людям представляются гигантские фаллосы, и вакхической радостью наполняются дикие человеческие сердца?
Но что это? Порыв ветра доносит острый запах перегорелой солярки. Гул и лязг слышатся со стороны Нового Арбата. И людей на улице уже больше: юнцы с пивными банками в руках, седые солидные иностранные туристы – все они быстро идут, почти бегут. Детской радостью озарены лица. Куда бегут эти люди, зачем? - Ах, вот оно что! Там впереди движутся, гремя гусеницами танки. Идет репетиция военного парада. Всё громче шум, всё огромней и уродливей силуэты проезжающих железных монстров, всё безумней улыбки на лицах зрителей. «Ой, а меня на фоне вон той штуки сними!» - это юная красавица своему парню. Мерцают вспышки фотоаппаратов, экранчики мобильников. Вдруг толпа разражается восторженным ревом: огромные, словно раздувшиеся жирные гусеницы каких-то немыслимых насекомых из голливудских ужастиков, ползут баллистические ракеты – тяжелые и неповоротливые, выкрашенные серо-бурыми разводами.
И так страшно становится. Страшно и мерзко. Не столько от самих муляжей на колесах размером выше человеческого роста, а от той радости, которую люди при виде их испытывают – причем все: и мои соотечественники и иностранцы. Почему? Может, от недостатка воображения? От невозможности представить себе: вот эти движущиеся бараки останавливаются; ракеты медленно поднимаются вертикально и с громом взмывают в небо; а вскоре, где-то далеко-далеко, за океанами над содрогнувшейся землей вырастают сверкающие грибы ядерных взрывов. И ничего не остается вокруг – ни сомнительных длинноногих дев, ни ковыляющих старух, ни таинственных франтов в кафе, ни грязных бомжей с пивными бутылками, ни домов, ни бульваров, ни машин... Ведь там, далеко-далеко, за океанами – то же что и здесь (хотя, разумеется, немного другое).
А сколько сил, таланта, фантазии, горения тратится человеком, чтобы создать эти адские орудия! Сколько денег, наконец! Какие тайные интриги кипят в секретных лабораториях и НИИ! Сколько инфарктов случается из-за этого у докторов наук и сколько открывается язв у кандидатов!
…А, быть может, восторженные улыбки на лицах зевак порождены какими-то древними первобытными инстинктами, играми подсознания? И вместо несущих смерть ракет, людям представляются гигантские фаллосы, и вакхической радостью наполняются дикие человеческие сердца?
А вот еще одно "Пассеистическое письмо" с форума "Классика". В преддверии майских праздников и Дня Победы, весьма актуальное. Добавил в нем музыкальные ссылки.
Как же неприятно, когда на концерте начинают кашлять! Воистину, это какой-то бич музыкального искусства! Кажется, что все многообразные бронхо-легочные и респираторные заболевания обостряются именно в обстановке концертного зала, причем в те моменты, когда музыка звучит наиболее проникновенно, когда сердце слушателя проникнуто восторженным трепетом или, наоборот, замерло в священном оцепенении. А как чувствует себя человек охваченный страшным приступом першения в горле! Он ловит на себе испепеляющие взгляды соседей, он готов провалиться сквозь землю от стыда и неловкости. Выйти из зала он не может, отделенный от спасительной двери непреодолимыми рядами чужих ног. Каждый постоянный посетитель филармонических концертов наверняка побывал в шкуре и кашляющего и того, кто этого беднягу проклинает.
31 октября 1943 года. Большой зал Берлинской филармонии на Бернбургер штрассе 23. Вильгельм Фуртвенглер дирижирует Седьмой симфонией Бетховена. Allegretto.
И музыка тоже летит дальше. Уже финал: Allegro spiritoso. Яростный танец, последний танец. Радость, от которой жутко становится на душе. А может вовсе и не радость это, а сама смерть…
Завтра майор уедет обратно в свою часть, и снова будет точно и уверенно выполнять свою работу. А еще через несколько дней самолет взорвется в воздухе пораженный зенитным снарядом. И ничего не останется от майора Отто Матуссека – ни могилы, ни даже горстки пепла. А спустя три месяца после того исполнения Седьмой симфонии, 31 января 1944 года капитан Королевских военно-воздушных сил Уильям Блэксмит в небе над Берлином нажмет рычаг бомбового люка, и не станет Большого зала филармонии на Бернбургер штрассе 23. И соседних домов тоже не станет - в том числе того, где во втором подъезде в квартире на третьем этаже живет семья майора люфтваффе. И как на грех, этой ночью ни его жена Хильда, ни дети – Вилли и Марго - не спустятся в бомбоубежище, понадеявшись, что сигнал воздушной тревоги (как уже бывало не раз) отменят. И не станет рояля «Блютнер», за которым Хильда с мужем музицировали, и тех нот в петерсовском издании, по которым они играли в четыре руки Седьмую симфонию Бетховена. Не останется вообще ничего, что так или иначе было связано с Отто Матуссеком и его семьей.
Но нет. Кое-что останется - кашель майора на магнитофонной пленке. А раз так, то может и не напрасно он жил на свете?
Какая же все-таки у Бетховена музыка чудесная - она обо всем: и о том что было, и о том что будет. И даже о том чего не будет. Никогда.
Как же неприятно, когда на концерте начинают кашлять! Воистину, это какой-то бич музыкального искусства! Кажется, что все многообразные бронхо-легочные и респираторные заболевания обостряются именно в обстановке концертного зала, причем в те моменты, когда музыка звучит наиболее проникновенно, когда сердце слушателя проникнуто восторженным трепетом или, наоборот, замерло в священном оцепенении. А как чувствует себя человек охваченный страшным приступом першения в горле! Он ловит на себе испепеляющие взгляды соседей, он готов провалиться сквозь землю от стыда и неловкости. Выйти из зала он не может, отделенный от спасительной двери непреодолимыми рядами чужих ног. Каждый постоянный посетитель филармонических концертов наверняка побывал в шкуре и кашляющего и того, кто этого беднягу проклинает.
31 октября 1943 года. Большой зал Берлинской филармонии на Бернбургер штрассе 23. Вильгельм Фуртвенглер дирижирует Седьмой симфонией Бетховена. Allegretto.

…Ну и дождивая же нынче осень! А ведь в октябре прошлого года стояла чудесная погода, и деревья в парке за Бранденбургскими воротами стояли почти совсем зеленые, а теперь вот листья на многих опали. И простуда нынче гуляет вовсю. Ну сколько можно кашлять! Вон тот военный в десятом ряду, он так и уткнулся в платок. Вышел бы что ли из зала?
Этот военный - майор люфтваффе Отто Матуссек, он здесь в Берлине в отпуске. А сейчас он прячет в платок свой неарийский, славянский нос. Простужен, кашляет? А может плачет? Это всё Бетховен, это он так выворачивает душу…
Майору всегда везло. Вот недавно, под Курском, из всей эскадрильи остался только один самолет – тот. на котором летел Отто Матуссек. И тогда он уверенно нажимал рычаг, открывавший бомбовый люк. Он не видел, что оставалось на земле позади самолета, не видел разрывов и огня, и тех людей которые кричали, заживо сгорая в танке, где от взрыва заклинило люк. Самолет летел дальше… И музыка тоже летит дальше. Уже финал: Allegro spiritoso. Яростный танец, последний танец. Радость, от которой жутко становится на душе. А может вовсе и не радость это, а сама смерть…
Завтра майор уедет обратно в свою часть, и снова будет точно и уверенно выполнять свою работу. А еще через несколько дней самолет взорвется в воздухе пораженный зенитным снарядом. И ничего не останется от майора Отто Матуссека – ни могилы, ни даже горстки пепла. А спустя три месяца после того исполнения Седьмой симфонии, 31 января 1944 года капитан Королевских военно-воздушных сил Уильям Блэксмит в небе над Берлином нажмет рычаг бомбового люка, и не станет Большого зала филармонии на Бернбургер штрассе 23. И соседних домов тоже не станет - в том числе того, где во втором подъезде в квартире на третьем этаже живет семья майора люфтваффе. И как на грех, этой ночью ни его жена Хильда, ни дети – Вилли и Марго - не спустятся в бомбоубежище, понадеявшись, что сигнал воздушной тревоги (как уже бывало не раз) отменят. И не станет рояля «Блютнер», за которым Хильда с мужем музицировали, и тех нот в петерсовском издании, по которым они играли в четыре руки Седьмую симфонию Бетховена. Не останется вообще ничего, что так или иначе было связано с Отто Матуссеком и его семьей.
Но нет. Кое-что останется - кашель майора на магнитофонной пленке. А раз так, то может и не напрасно он жил на свете?
Какая же все-таки у Бетховена музыка чудесная - она обо всем: и о том что было, и о том что будет. И даже о том чего не будет. Никогда.
По наущению дорогого sagittario начинаю выкладывать в ЖЖ истории, публиковавшиеся с недавних пор на форуме "Классика". Авось и тут будет интересно... :-)
Дела давно минувших дней…
Зашел я как-то на самой заре «перестройки» в нотный магазин «Лира» на Никитской (тогда еще улице Герцена) на другой стороне от консерватории – сейчас там очередной бутик. По обыкновению перебрал пачку старых нот. Среди всяческих этюдов Бейера и «Хрестоматий педагогического репертуара для 3-го класса» оказалась пожелтевшая тетрадочка с выцветшей красноватой обложкой:
Ну и цена подходящая – 15 советских копеек. Берем…
Потом дома уже разобрался. Попурри на темы из «Нормы» Беллини. Под обложкой на титульном листе и номер черниевского опуса обозначен – 463. Отпечатано с медных досок – характерные ободки по краям страниц, и сам текст немного расплывается. Хаслингер-то умер в 1842 году - издатель Бетховена, Черни, Клементи, Штрауса-отца, Шумана и т.д. Нижние углы захватаны пальцами так, что аж почернели – видно играли много. Да немудрено опера-то какая знаменитая – самая что ни на есть «попса» начала 19 века.
Но самое любопытное – старинная овальная печать на обложке:
«ALMAGEN DE MUSICA E INSTRUMENTOS DE J.F.EDELMANN,
HABANA. CALLE DE LA OBRA PIA N.12»
.Вот чудо-то! Откуда эти ноты к нам в Москву приехали! И представилось…
Куба 1830-х годов: жара, слепящее солнце - то же что и сейчас. Парусник откуда-нибудь из еще австрийского в те поры Триеста или, может быть, из французского Марселя. Он привез ящики с упакованными «фортепианами» и пачки нот. Там, на другой стороне океана тоже хотят приобщиться к последнему «писку моды». Крикливые, пьяноватые портовые грузчики тащат ящики и тюки по мосткам на берег и на скрипучих тележках везут их на таможню. Темная лавка немца-торговца нотами и инструментами. Смуглая испанская барышня, «ковыряющая» под руководством другого немца - учителя «попурри из Нормы». Жара. Капелька пота сползает из под черного локона за ухо и на шею. Немец бросает косые взгляды на эту капельку. Потом эта же барышня уже не барышня вовсе, а располневшая мать семейства покрикивает на вертлявую дочку, сидящую за тем же коричневым «столовым фортепиано», которое переселилось вместе с ее приданым в другой дом, на другом конце города. И моды уже сменились: ленты не носят, но «Норма» по прежнему в чести…
А потом еще десятилетия идут, и ноты эти заброшены на чердак. А потом они оказываются у букиниста. Но вот, Куба - «остров свободы». И наш советский турист – «русо туристо, облико морале» — заходит случайно в этот магазинчик. И турист этот наверняка музыкант – кому еще придет в голову покупать такую рухлядь, хоть и за копейки. А еще вероятнее и не турист это вовсе, а кто-то из музыкантов, приехавших работать на Кубу (в порядке «братской помощи»). И отработав свое, вдоволь напившись рому и накурившись сигар, привозит он в Москву среди экзотических сувениров и эту затертую тетрадочку. А годы идут дальше. Гипертония, сердечный приступ. Поминки. Слезы. Родственники, которым до музыки и дела нет, а если и есть, то до Хаслингера уж точно никакого дела… И вот уже магазин «Лира»... Еще двадцать лет пролетают как одно мгновенье. И вот я перелистываю ноты и силой воображения оживляю их всех: и Тобиаса Хаслингера, и грузчиков в порту, и барышню с капелькой пота, и немца-учителя с его похотливыми взглядами, и вертлявую девочку, и «посланца братского советского народа», и его равнодушных родствеников… Живите дальше на странице этого «пассеистического письма»!
Дела давно минувших дней…
Зашел я как-то на самой заре «перестройки» в нотный магазин «Лира» на Никитской (тогда еще улице Герцена) на другой стороне от консерватории – сейчас там очередной бутик. По обыкновению перебрал пачку старых нот. Среди всяческих этюдов Бейера и «Хрестоматий педагогического репертуара для 3-го класса» оказалась пожелтевшая тетрадочка с выцветшей красноватой обложкой:
Musikalische
THEATER-BIBLIOTHEK
für die Jugend
15 (от руки вписано) tes Heft.
KLEINE POTPOURRIS
nach beliebten Motiven aus den neuesten Opern
für das
Pianoforte
Von
Carl Czerny
Wien bei Tobias Haslinger

THEATER-BIBLIOTHEK
für die Jugend
15 (от руки вписано) tes Heft.
KLEINE POTPOURRIS
nach beliebten Motiven aus den neuesten Opern
für das
Pianoforte
Von
Carl Czerny
Wien bei Tobias Haslinger
Ну и цена подходящая – 15 советских копеек. Берем…
Потом дома уже разобрался. Попурри на темы из «Нормы» Беллини. Под обложкой на титульном листе и номер черниевского опуса обозначен – 463. Отпечатано с медных досок – характерные ободки по краям страниц, и сам текст немного расплывается. Хаслингер-то умер в 1842 году - издатель Бетховена, Черни, Клементи, Штрауса-отца, Шумана и т.д. Нижние углы захватаны пальцами так, что аж почернели – видно играли много. Да немудрено опера-то какая знаменитая – самая что ни на есть «попса» начала 19 века.
Но самое любопытное – старинная овальная печать на обложке:
«ALMAGEN DE MUSICA E INSTRUMENTOS DE J.F.EDELMANN,
HABANA. CALLE DE LA OBRA PIA N.12»
.
Куба 1830-х годов: жара, слепящее солнце - то же что и сейчас. Парусник откуда-нибудь из еще австрийского в те поры Триеста или, может быть, из французского Марселя. Он привез ящики с упакованными «фортепианами» и пачки нот. Там, на другой стороне океана тоже хотят приобщиться к последнему «писку моды». Крикливые, пьяноватые портовые грузчики тащат ящики и тюки по мосткам на берег и на скрипучих тележках везут их на таможню. Темная лавка немца-торговца нотами и инструментами. Смуглая испанская барышня, «ковыряющая» под руководством другого немца - учителя «попурри из Нормы». Жара. Капелька пота сползает из под черного локона за ухо и на шею. Немец бросает косые взгляды на эту капельку. Потом эта же барышня уже не барышня вовсе, а располневшая мать семейства покрикивает на вертлявую дочку, сидящую за тем же коричневым «столовым фортепиано», которое переселилось вместе с ее приданым в другой дом, на другом конце города. И моды уже сменились: ленты не носят, но «Норма» по прежнему в чести…
А потом еще десятилетия идут, и ноты эти заброшены на чердак. А потом они оказываются у букиниста. Но вот, Куба - «остров свободы». И наш советский турист – «русо туристо, облико морале» — заходит случайно в этот магазинчик. И турист этот наверняка музыкант – кому еще придет в голову покупать такую рухлядь, хоть и за копейки. А еще вероятнее и не турист это вовсе, а кто-то из музыкантов, приехавших работать на Кубу (в порядке «братской помощи»). И отработав свое, вдоволь напившись рому и накурившись сигар, привозит он в Москву среди экзотических сувениров и эту затертую тетрадочку. А годы идут дальше. Гипертония, сердечный приступ. Поминки. Слезы. Родственники, которым до музыки и дела нет, а если и есть, то до Хаслингера уж точно никакого дела… И вот уже магазин «Лира»... Еще двадцать лет пролетают как одно мгновенье. И вот я перелистываю ноты и силой воображения оживляю их всех: и Тобиаса Хаслингера, и грузчиков в порту, и барышню с капелькой пота, и немца-учителя с его похотливыми взглядами, и вертлявую девочку, и «посланца братского советского народа», и его равнодушных родствеников… Живите дальше на странице этого «пассеистического письма»!
